Неточные совпадения
На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась
публика, — человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку,
говорил...
Шаркая лаковыми ботинками, дрыгая ляжками, отталкивал ими фалды фрака, и ягодицы его казались окрыленными. Правую руку он протягивал
публике, как бы
на помощь ей, в левой держал листочки бумаги и, размахивая ею, как носовым платком, изредка приближал ее к лицу.
Говорил он легко, с явной радостью, с улыбками
на добродушном, плоском лице.
— Я стоял в
публике, они шли мимо меня, — продолжал Самгин, глядя
на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к
публике, и вдруг, с увлечением, стал
говорить о ней.
— Сегодня — пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи народу
говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя
на публику, холод в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, —
говорила она, тыкая пальцем в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
— Отлично! — закричал он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это
говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жеста. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся
публика смотрит
на сцену в бинокль…
Смешно раскачиваясь, Дуняша взмахивала руками, кивала медно-красной головой; пестренькое лицо ее светилось радостью; сжав пальцы обеих рук, она потрясла кулачком пред лицом своим и, поцеловав кулачок, развела руки, разбросила поцелуй в
публику. Этот жест вызвал еще более неистовые крики, веселый смех в зале и
на хорах. Самгин тоже усмехался, посматривая
на людей рядом с ним, особенно
на толстяка в мундире министерства путей, — он смотрел
на Дуняшу в бинокль и громко
говорил, причмокивая...
Тунгусы — охотники, оленные промышленники и ямщики. Они возят зимой
на оленях, но,
говорят, эта езда вовсе не так приятна, как
на Неве, где какой-то выходец из Архангельска катал
публику: издали все ведь кажется или хуже, или лучше, но во всяком случае иначе, нежели вблизи. А здесь езда
на оленях даже опасна, потому что Мая становится неровно, с полыньями, да, кроме того, олени падают во множестве, не выдерживая гоньбы.
На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было
на публику самое разочаровывающее впечатление. О Смердякове у нас уже поговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то
на что-то указывал,
говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства в пользу брата и в виновности лакея, и вот — ничего, никаких доказательств, кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в его качестве родного брата подсудимого.
Целый день дед, бабушка и моя мать ездили по городу, отыскивая сбежавшего, и только к вечеру нашли Сашу у монастыря, в трактире Чиркова, где он увеселял
публику пляской. Привезли его домой и даже не били, смущенные упрямым молчанием мальчика, а он лежал со мною
на полатях, задрав ноги, шаркая подошвами по потолку, и тихонько
говорил...
— Во-первых, я вам не «милостивый государь», а во-вторых, я вам никакого объяснения давать не намерен, — резко ответил ужасно разгорячившийся Иван Федорович, встал с места и, не
говоря ни слова, отошел к выходу с террасы и стал
на верхней ступеньке, спиной к
публике, — в величайшем негодовании
на Лизавету Прокофьевну, даже и теперь не думавшую трогаться с своего места.
Трогательно было то, что Косицкая, уже знаменитостью, когда приезжала в Нижний
на гастроли, сохраняла с нами тот же жаргон бывшей «девушки». Так, она не
говорила: «
публика» или «зрители», а «господа дворяне», разумея
публику кресел и бельэтажа. У ней срывались фразы вроде...
Зато"зрелища"в тесном смысле и тогда уже процветали: огромные театры для феерий, блестящих балетов и кафешантанных представлений. Music-hall овладели уже и тогда Лондоном едва ли еще не больше, чем Парижем. И все, что там исполнялось — и куплеты, и танцы, — было еще ниже сортом, чем
на парижских бульварах, и
публика наивнее и, попросту
говоря, глупее и грубее.
— Ну, я вам скажу, и барышня, —
говорит восхищенно Венсан. — Ах, какая артистка
на коньках. Я в сравнении с ней в полотерные мальчики не гожусь. Неужели все ирландские красавицы такие искусницы?.. Кстати, не хотите ли вы поглядеть образцы высшего фигурного патинажа? Сейчас только что приехал
на каток знаменитый конькобежец Постников. Он, между прочим, заведует гимнастическими упражнениями в нашем Александровском училище. Пойдемте, пока не навалила
публика. Потом не протолпишься.
— Нет, не желаю! — отказался резко Егор Егорыч, которого начинал не
на шутку бесить покровительственный тон Батенева, прежде обыкновенно всегда льстившего всем или смешившего
публику. — И о чем мне просить князя? — продолжал он. — Общее наше дело так теперь принижено, что
говорить о том грустно, тем паче, что понять нельзя, какая причина тому?
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр;
на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила
на все домашние спектакли и всем
говорила: «У нас самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же вам и пари держу, —
говорил он мне сам (но только мне и по секрету), — что никто-то изо всей этой
публики знать не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же,
на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря
на всё свое упоение; и, стало быть, не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Я настоящую
публику не виню: отцы семейств не только не теснились и никого не теснили, несмотря
на чины свои, но, напротив,
говорят, сконфузились еще
на улице, видя необычайный по нашему городу напор толпы, которая осаждала подъезд и рвалась
на приступ, а не просто входила.
Василий Николаич не преминул воспользоваться и этим обстоятельством. Несколько понедельников сряду, к общему утешению всей крутогорской
публики, он рассказывал Алексею Дмитричу какую-то историю, в которой одно из действующих лиц
говорит:"Ну, положим, что я дурак", и
на этих словах прерывал свой рассказ.
Вся
публика возмутилась, обязательно,
говорят, подайте
на него жалобу.
— Леший! — подтвердил директорский кучер, и затем более замечательного у подъезда ничего не было; но во всяком случае вся губернская
публика, так долго скучавшая, была
на этот раз в сборе, ожидая видеть превосходную,
говорят, актрису Минаеву в роли Эйлалии, которую она должна была играть в известной печальной драме Коцебу [Коцебу Август (1761—1819) — немецкий реакционный писатель.] «Ненависть к людям и раскаяние».
Впрочем, надобно сказать, что и вся
публика, если и не так явно, то в душе ахала и охала. Превосходную актрису, которую предстояло видеть, все почти забыли, и все ожидали, когда и как появится новый кумир, к которому устремлены были теперь все помыслы. Полицейский хожалый первый завидел двух рыжих вице-губернаторских рысаков и, с остервенением бросившись
на подъехавшего в это время к подъезду с купцом извозчика, начал его лупить палкой по голове и по роже,
говоря...
Настенька тоже была сконфужена: едва владея собой, начала она
говорить довольно тихо и просто, но, помимо слов, в звуках ее голоса, в задумчивой позе, в этой тонкой игре лица чувствовалась какая-то глубокая затаенная тоска, сдержанные страдания, так что все смолкло и притаило дыхание, и только в конце монолога, когда она, с грустной улыбкой и взглянув
на Калиновича, произнесла: «Хотя
на свете одни только глаза, которых я должна страшиться»,
публика не вытерпела и разразилась аплодисментом.
Оне только и скажут
на то: «Ах,
говорит, дружок мой, Михеич, много,
говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю»; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни
на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед
публикой! — заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его
на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.
— Что ж это плохо собираются! — суетливо пищал дохленький блондинчик, то обращаясь к окружающим, то
на цыпочках устремляя взгляд вдаль по улице. — Ай-ай, господа, как же это так!.. Наши еще не все налицо… Пожалуйста же, господа, смотрите, чтобы все так, как условлено!.. Господа!.. господа! после панихиды — чур! не расходиться!.. Пожалуйста, каждый из вас пустите в
публике слух, чтобы по окончании все сюда,
на паперть: Ардальон Михайлович слово будет
говорить.
Хвалынцев расплатился с извозчиком и спешно отправился пешком по набережной. Квартальный надзиратель и несколько полицейских пропустили его беспрепятственно. Он уже с трудом пробирался между рядами солдат, с одной стороны, и массою
публики — с другой, как вдруг дорога ему была загорожена крупом строевой лошади.
На седле красовался какой-то генерал и, жестикулируя,
говорил о чем-то толпе и солдатам. Хвалынцев приостановился.
— Дело не в правде… Не нужно непременно видеть, чтоб описать… Это не важно. Дело в том, что наша бедная
публика давно уже набила оскомину
на Габорио ц Шкляревском. Ей надоели все эти таинственные убийства, хитросплетения сыщиков и необыкновенная находчивость допрашивающих следователей.
Публика, конечно, разная бывает, но я
говорю о той
публике, которая читает мою газету. Как называется ваша повесть?
В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся
публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н.П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером.
Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня
на войну, и вдруг обратился к Кичееву...
По этому вопросу последовало разногласие. Балалайкин
говорил прямо: металлические лучше, потому что с ними дело чище. Я
говорил: хорошо, кабы металлические, но не худо, ежели и ассигнационные. Глумов и Очищенный стояли
на стороне ассигнационного рубля, прося принять во внимание, что наша"большая"
публика утратила даже представление о металлическом рубле.
Напоминание о народной глупости внесло веселую и легкую струю в наш разговор. Сначала
говорили на эту тему члены комиссии, а потом незаметно разразились и мы, и минут с десять все хором повторяли: ах, как глуп! ах, как глуп! Молодкин же, воспользовавшись сим случаем, рассказал несколько сцен из народного быта, право, ничуть не уступавших тем, которыми утешается
публика в Александрийском театре.
Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в «Горе от ума» сказал: «Что за тузы в Москве живут и умирают»), видя
на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую
публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и
говорит, что я — Надворный Судья.
Было очевидно, что он обиделся. Это был чрезвычайно обидчивый, мнительный доктор, которому всегда казалось, что ему не верят, что его не признают и недостаточно уважают, что
публика эксплуатирует его, а товарищи относятся к нему с недоброжелательством. Он все смеялся над собой,
говорил, что такие дураки, как он, созданы только для того, чтобы
публика ездила
на них верхом.
Он плутовски прищуривается, садится
на барское место и, кивая
публике,
говорит полушепотом...
Однажды зашел я
на вокзал, когда уходил эшелон. Было много
публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он
говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах,
публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
— Да как же, помилуйте? Я у вас же, у вашего превосходительства был вскоре после того. Вы меня спрашиваете: «Что это такое?», я
говорю: «
Публике маненечко хочет показать себя, авось, другой сдуру подумает: «Ах, моська, знать, сильна, коль лает
на слона!» — как писал господин Крылов.
На полу беседки под навесом лежало что-то прикрытое рогожей. И еще что-то, тоже прикрытое, лежало
на листе синей сахарной бумаги,
на скамейке,
на которой в летние дни садилась
публика, ожидавшая поезда. Однажды я видел здесь Урмановых. Они сидели рядом. Оба были веселы и красивы. Он, сняв шляпу, проводил рукой по своим непокорным волосам, она что-то оживленно
говорила ему.
Евсей, с радостью слушая эти слова, незаметно разглядывал молодое лицо, сухое и чистое, с хрящеватым носом, маленькими усами и клочком светлых волос
на упрямом подбородке. Человек сидел, упираясь спиной в угол вагона, закинув ногу
на ногу, он смотрел
на публику умным взглядом голубых глаз и,
говорил, как имеющий власть над словами и мыслями, как верующий в их силу.
Катя писала мне, что ее товарищи не посещают репетиций и никогда не знают ролей; в постановке нелепых пьес и в манере держать себя
на сцене видно у каждого из них полное неуважение к
публике; в интересах сбора, о котором только и
говорят, драматические актрисы унижаются до пения шансонеток, а трагики поют куплеты, в которых смеются над рогатыми мужьями и над беременностью неверных жен и т. д.
— Измельчала нынче наша
публика, — вздыхает Михаил Федорович. — Не
говорю уже об идеалах и прочее, но хоть бы работать и мыслить умели толком! Вот уж именно: «Печально я гляжу
на наше поколенье».
— Э, пустяки, — уронил он пренебрежительно, — в Ребере всего шесть пудов весу, и он едва достает мне под подбородок. Увидите, что я его через три минуты положу
на обе лопатки. Я бы его бросил и во второй борьбе, если бы он не прижал меня к барьеру. Собственно
говоря, со стороны жюри было свинством засчитать такую подлую борьбу. Даже
публика, и та протестовала.
— Именно негодяй-с. Я его было остановил, —
говорю: «Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают», — а он
на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся
публика, свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением.
— И я
говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой
публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы
на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике.
Наконец, Сусанин падает под ножом поляков;
публика готова была зааплодировать актеру, который теперь безмолвно лежал
на полу, как настоящий убитый, но он поднимает свою плешивую голову и
говорит...
Всё было очень мало интересно; но когда я выходил, то меня учтиво провожал показыватель и, обращаясь к
публике у входа, указывая
на меня,
говорил: «вот спросите господина, стоит ли смотреть?
А тот к полицеймейстеру, и рассказал, что мой отец похож
на Кошута, а полицеймейстер Б…, а Б… встретил отца
на гулянье в саду, взял рукой вот так за усы: «Пане Кошут,
говорит, что это у вас такое?», а отец мой — он ужасно какой находчивый — он нимало не смешался и
говорит: «Это вата», а тот его прямо за усы и повел перед всей
публикой по аллее.
И что
говорил о театре и об актерах Кукин, то повторяла и она.
Публику она так же, как и он, презирала за равнодушие к искусству и за невежество,
на репетициях вмешивалась, поправляла актеров, смотрела за поведением музыкантов, и когда в местной газете неодобрительно отзывались о театре, то она плакала и потом ходила в редакцию объясняться.
— Писарев переводил водевиль «Дядя напрокат» для бенефиса капельмейстера Шольца; водевиль этот должен был идти в первых числах генваря наступающего 1827 года; но Писарев уже чувствовал, что пора приняться за что-нибудь более серьезное, более достойное его таланта, «пора перестать набивать руку», как он сам
говаривал, «
на водевильных куплетах», хотя они очень нравились
публике.
Это было лестно для моего самолюбия; но я по совести
говорю, что не был ни увлечен, ни обольщен, а только взволнован; даже не вдруг согласился
на убеждения Кокошкина и Загоскина выйти в директорскую ложу, чтобы раскланяться с
публикой.
Сам князь Шаховской впоследствии боялся давать ему советы и часто
говорил: «Беда, если Павел Степаныч начнет рассуждать; он только тогда и хорош, когда не рассуждает, и я всегда прошу его только об одном, чтобы он не старался играть, а старался только не думать, что
на него смотрит
публика.
Многое породило в голове Антона Федотыча подобное желание: во-первых, ему хотелось еще раз показать почтеннейшей
публике свой новый фрак; во-вторых,
поговорить с некоротко знающими его лицами и высказать им некоторые свои душевные убеждения и, наконец, в-третьих, набежать где-нибудь
на завтрак или
на закуску с двумя сортами водки, с каким-нибудь канальским портвейном и накуриться табаку.
— О вас писал я матери в каждом письме, —
говорил он. — Если бы все такие были, как вы да ваш батька, то не житье было бы
на свете, а масленая. У вас вся
публика великолепная! Народ всё простой, сердечный, искренний.